И если она когда-нибудь полюбит смертного мужчину или смертную женщину, я сделаю, как она захочет. Я могу жить в тени. Преданный ей, я могу вечно жить во мраке, потому что, когда я рядом с ней, мрака не бывает.

Сибил часто ходит со мной на охоту. Сибил любит смотреть, как я пью кровь и убиваю. Кажется, я прежде никогда не позволял такого смертным. Она старается помочь мне избавиться от останков или запутать улики, указывающие на причину смерти, но я очень сильный, быстрый и способный, поэтому она в основном свидетель.

Я стараюсь не брать Бенджика на подобные эскапады, потому что он дико, по-детски возбуждается, что не идет ему на пользу. На Сибил это никак не влияет.

Я мог бы рассказать тебе и о других вещах: как мы уладили дело с исчезновением ее брата, как я перевел огромные суммы денег на ее имя и основал соответствующие нерушимые трастовые фонды для Бенджика, как я купил ей значительный процент акций отеля, где она живет, и поставил в ее апартаменты, громадные по масштабам отеля, несколько превосходных роялей, которые ей нравятся, как я устроил для себя на безопасном расстоянии от отеля логово с гробом, которое нельзя отыскать и уничтожить, куда нельзя проникнуть, куда я при случае ухожу, хотя больше я привык спать в маленькой комнате, выделенной мне с самого начала, где к единственному окошку, выходящему на вентиляционную шахту, плотно прикрепили шторы. Но черт с ним. Ты узнал то, о чем я хотел поставить тебя в известность.

Остается только подвести нас к настоящему, к сегодняшнему закату, когда я пришел сюда, в самое логово вампиров, рука об руку с моими братом и сестрой, чтобы наконец увидеть Лестата.

24

Все получается как-то слишком просто, правда? То есть мое превращение из маленького религиозного фанатика, стоявшего на ступенях собора, в счастливого монстра, решившего одной весенней ночью в Нью-Йорке, что пора совершить путешествие на юг и зайти проведать старого друга. Ты знаешь, зачем я пришел.

Начнем с раннего вечера. Когда я прибыл, ты был в часовне.

Ты приветствовал меня с нескрываемой радостью, довольный тем, что я жив и невредим. Луи чуть не заплакал.

Остальные – та молодежь в обносках, что набилась внутрь, два юноши, кажется, и девушка, я не знаю, кто они, до сих пор не знаю, – позже куда-то разбрелись.

Я в ужасе увидел, что он, беззащитный, лежит на полу, а его мать, Габриэль, стоит в дальнем углу и просто смотрит на него, холодно, как она смотрит на всех и вся, словно никогда не знала, что такое человеческие чувства.

Я пришел в ужас оттого, что поблизости болтаются молодые бродяги, и почувствовал необходимость защитить Сибил и Бенджика. Я не испытывал страха оттого, что им придется увидеть наших классиков, легенды, воителей: тебя, моего любимого Луи, даже Габриэль и уж конечно Пандору и Мариуса – всех, кто там собрался.

Но я не хотел, чтобы мои дети видели заурядный сброд, накачанный нашей кровью, и по обыкновению подумал, наверное, тщеславно и высокомерно: откуда вообще взялись эти гнусные бродячие недоросли? Кто создал их, когда и зачем?

В такие моменты во мне просыпается старое, неистовое Дитя Тьмы, предводитель общества, скрывавшегося под парижским кладбищем, тот, кто отдавал приказы, когда и как передать Темную Кровь, и прежде всего – кому. Но эта старая привычка властвовать обманчива и в лучшем случае раздражает.

Я возненавидел тех, кто сюда затесался, потому что они смотрели на Лестата как на достопримечательность во время карнавала, а я такого не потерпел бы. Я почувствовал прилив бешенства, тягу к разрушению.

Но у нас не существует правил, допускающих столь опрометчивые поступки. И кто я такой, чтобы устраивать смуту здесь, под твоей крышей? Нет, тогда я не знал, что ты здесь живешь, но ты, безусловно, охранял хозяина дома, однако впустил их, головорезов, а вскоре после этого появились еще трое-четверо. Они осмелились окружить его, но, как я заметил, не подходили слишком близко.

Конечно, всех особенно заинтересовали Сибил и Бенджамин. Я тихо велел им держаться непосредственно рядом со мной и не отлучаться. Сибил не могла выбросить из головы мысль о том, что неподалеку есть пианино, способное придать ее сонате совершенно новое звучание. Что касается Бенджика, он вышагивал как маленький самурай, круглыми, как блюдца, глазами высматривая повсюду монстров, хотя и гордо поджал строгий маленький рот.

Часовня показалась мне красивой. Как же иначе? Чистые, белые оштукатуренные стены, сводчатый потолок, как в древних церквах, а там, где стоял алтарь, – глубокая ниша, настоящий колодец звука, каждый шаг тихим эхом разносится по всему зданию.

Еще с улицы я рассмотрел ярко освещенные витражи. Бесформенные, они тем не менее сохраняли свою прелесть благодаря блестящим синим, красным и желтым краскам и простому змеевидному дизайну. Мне понравились старые черные надписи, посвященные давно ушедшим смертным, в чью память было сооружено каждое окно. Мне понравились разбросанные повсюду старые гипсовые статуи, которые я помог тебе вывезти из нью-йоркской квартиры и отослать на юг.

Тогда я не особенно к ним приглядывался; я отгородился от их стеклянных очей, как от глаз василисков. Но теперь я не преминул рассмотреть их получше.

Среди них я нашел милую страдалицу, святую Риту, в черном облачении и белом апостольнике, со страшной, жуткой ссадиной на лбу, зияющей, как третий глаз. Была там и очаровательная, улыбающаяся святая Тереза из Лизьо, Маленький Цветок Иисуса с распятием и букетом роз в руках.

Поодаль стояла святая Тереза Авильская, вырезанная из дерева, с тонкой работы росписью, поднявшая глаза к небесам, настоящий мистик, а в руке – перо, характеризующее ее как доктора богословия. Были там и святой Людовик с короной Франции, и, конечно, святой Франциск в скромной коричневой монашеской рясе, собравший вокруг себя прирученных животных, и другие, чьих имен я, стыдно признаться, не знаю.

Но даже больше, чем статуи, беспорядочно расставленные по комнате как хранители старой священной истории, меня поразили картины на стене, изображавшие восхождение Христа на Голгофу. Кто-то развесил их в надлежащем порядке, может быть, еще до того, как мы вошли в мир этого дома.

Я догадывался, что они написаны маслом по меди, в них присутствовал стиль Возрождения – конечно, имитация, но имитация того рода, которую я нахожу нормальной и люблю.

Страх, затаившийся во мне за все счастливые недели, проведенные в Нью-Йорке, немедленно всплыл на поверхность. Нет, не столько страх, сколько ужас.

Господи, прошептал я. Я повернулся и поднял глаза к лицу Христа на распятии, висевшем высоко над головой Лестата.

Мучительный момент. Я думаю, на резное дерево наложилось изображение с Плата Вероники. Я уверен. Я снова оказался в Нью-Йорке, где Дора подняла Плат повыше, чтобы мы могли его рассмотреть.

Я увидел его темные, прекрасно оттененные глаза, идеально запечатленные на ткани, словно они составляли ее часть, но ни в коем случае не впитались в нее, темные полоски его бровей и над спокойным, безропотным взглядом – ручейки крови, текущие от терновых шипов. Я увидел его полуоткрытые губы, словно он мог говорить вечно.

Я резко осознал, что с далеких ступеней алтаря на меня устремлены ледяные серые глаза Габриэль, я запер мысли, а ключ проглотил. Я не дам ей трогать ни меня, ни мои мысли. Я ощетинился и настроился враждебно по отношению ко всем, кто собрался в комнате.

Потом пришел Луи. Он очень обрадовался, что я не умер. Он хотел кое-что сказать. Он знал, что меня волнует, и сам нервничал из-за присутствия чужаков. Он выглядел, как и прежде, аскетом, одевался в изношенные черные наряды прекрасного покроя, но невыносимо пыльные. Его рубашка до того истончилась, что больше напоминала эльфийскую пряжу-паутину, чем настоящую ткань и кружева.

– Мы впускаем их, потому что в противном случае они кружат неподалеку, как шакалы, и не уходят, – оправдывался Луи. – А так они заходят, смотрят и убираются. Ты знаешь, чего они хотят.