По моей коже пробежала дрожь признательности за то, что, благодаря этим глазам и гладкому, изогнутому, как лук, рту, он производил впечатление существа, обладающего подобием человеческого рассудка.

– Ты будешь служить Богу? – спросил он. Речь его была речью образованного человека, а в глазах отсутствовала насмешка. – Отвечай, будешь ли ты служить Богу, ибо в противном случае тебя бросят обратно в костер.

Всем своим существом я испытывал боль. В голове не осталось ни единой мысли, кроме той, что он произнес невероятные, лишенные смысла слова, на которые у меня не было и не могло быть ответа.

Его злобные помощники моментально подхватили меня снова, смеясь и распевая в такт несмолкающему гимну:

– В огонь, в огонь!

– Нет! – крикнул их вождь. – В нем я вижу искреннюю любовь к нашему Спасителю. – Он поднял руку. Остальные ослабили хватку, но держали меня в воздухе, растянув за руки и ноги.

– Ты хороший? – отчаянно прошептал я. – Как же так? – Я заплакал.

Он подошел ближе. Он склонился надо мной. Какой он обладал красотой! Его полный рот, как я уже сказал, имел прекрасную изогнутую форму, но только сейчас я увидел, что губы сохранили естественный цвет, и даже рассмотрел тень бороды, когда-то покрывавшей нижнюю часть его лица и, несомненно, сбритой в последний день смертной жизни. Эта тень придавала ему мужественное выражение. Его высокий и широкий лоб казался вырезанным из идеально белой кости и резко контрастировал с темными, откинутыми назад кудрями.

Но меня, как всегда, гипнотизировали глаза, да, глаза, – большие, овальные, мерцающие глаза.

– Дитя, – прошептал он. – Как мог бы я вынести такие ужасы, если не во имя Бога?

Я еще громче заплакал.

Я больше не боялся. Мне стало все равно, больно мне или нет. Боль была красно-золотистой, как пламя, и растекалась по мне, как жидкость... Однако при всем при том боли я не испытывал – только апатию и равнодушие.

Я закрыл глаза и отказался от малейшего сопротивления, пока меня куда-то несли, – кажется, это был какой-то туннель, где шаркающие шаги моих мучителей эхом отдавались от низкого потолка и стен.

Меня бросили на землю, и я повернулся к ней лицом. Однако, к моему разочарованию, под своей щекой я ощутил не спасительную влагу благодатной почвы, а какое-то тряпье. Вскоре, однако, и это утратило для меня всякое значение – я прижался лицом к засаленной тряпке и погрузился в полузабытье, как будто меня уложили спать.

Обожженная кожа, часть моего тела, не имела ко мне отношения. Я глубоко вздохнул. Не в силах отчетливо сформулировать собственные мысли, я тем не менее сознавал, что все мои бедные мальчики умерли и теперь в безопасности. Нет, огонь не мог мучить их долго – слишком жарким было пламя, и, конечно же, их души улетели на небеса, как соловьи, занесенные ветром в дымное пекло.

Мои мальчики покинули землю, и теперь никто не причинит им зла. Все добро, что Мариус для них сделал: наставления учителей, полученные навыки, выученные уроки, танцы, смех, песни, нарисованные картины... – ничего этого больше нет, а их души на мягких белых крыльях поднялись на небеса.

Мог ли я последовать за ними? Мог ли Бог принять душу вампира в свой золотистый заоблачный рай? Мог ли я оставить ужасные латинские песнопения демонов ради царства ангельских песен?

Почему те, кто находится со мной рядом, оставили мне эти мысли? Конечно, они читают их. Я чувствовал присутствие вождя, черноволосого, могущественного. Возможно, я остался с ним один. Если он наделяет это каким-то смыслом, если он видит в этом цель и тем самым сдерживает зверства, значит, он, должно быть, святой. Я увидел грязных, голодающих монахов в пещерах.

Я перекатился на спину, блаженствуя во всплесках омывшей меня красно-желтой боли, и открыл глаза.

15

Мягкий, успокаивающий голос обращался ко мне, непосредственно ко мне:

– Все тщеславные работы твоего господина сгорели; от его картин остался один пепел. Да простит его Бог, что он использовал свои величайшие силы не во службу Господу, но во службу Миру, Плоти и дьяволу, да, я говорю – дьяволу, несмотря на то что дьявол – наш знаменосец, ибо Нечистый Дух гордится нами и удовлетворен нашими страданиями; но Мариус служил дьяволу безотносительно к желаниям Бога, к дарованному им милосердию, ибо мы не горим в адском пекле, а царим в земном мраке.

– А, – прошептал я, – я разобрался в твоей перекошенной философии.

Увещеваний не последовало.

Постепенно, хотя я предпочел бы слышать только голос, окружающие предметы начали обретать очертания. В куполообразный потолок над моей головой были вдавлены человеческие черепа, побелевшие, покрытые пылью. Они закреплялись в земле известковым раствором, так что весь потолок состоял из черепов, как из чистых, белых морских раковин. Раковины мозга, подумал я, ведь что остается от них, выпирающих из скрепленной раствором земли, кроме купола, когда-то прикрывавшего мозг, и круглых черных дыр, откуда раньше смотрели желеобразные глаза, бдительные, как танцоры, чтобы неусыпно доложить о чудесах мира заключенному в панцирь разуму.

Сплошные черепа, купол из черепов, а там, где купол переходил в стены, – обрамление из берцовых костей по всей окружности, а внизу – разные кости человеческих тел, не образующие определенного узора, как простые камни, подобным образом вдавленные в раствор при постройке стены.

Это помещение состояло из одних костей и освещалось свечами. Да, я уловил запах свечей, чистейший пчелиный воск, как в богатом доме.

– Нет, – задумчиво сказал голос, – скорее как в церкви, ибо ты находишься в церкви Господа, хотя наш Верховный глава – дьявол, святой основатель нашего ордена, так почему бы не пчелиный воск? Предоставляю тебе, тщеславному светскому венецианцу, считать его роскошью, путать его с богатством, в котором ты барахтался, как свинья в помоях.

Я тихо засмеялся.

– Поделись со мной еще своей великодушной и идиотской логикой, – сказал я. – Фома Аквинский от дьявола. Давай, говори.

– Не стоит надо мной насмехаться, – искренне и умоляюще ответил он. – Я же спас тебя от огня.

– Иначе я был бы уже мертв.

– Ты хочешь сгореть?

– Нет, только не так мучиться, нет, я и помыслить не могу, чтобы мне или кому-то еще пришлось так страдать. Но умереть – да, хочу.

– А как ты думаешь, если ты все-таки умрешь, какая участь тебя ожидает? Разве адский огонь не в пятьдесят раз жарче костра, разожженного для тебя и твоих друзей? Ты – дитя ада; ты стал им в тот момент, когда богохульник Мариус влил в тебя нашу кровь. Никто не сможет изменить этот приговор. Твою жизнь хранит проклятая кровь, противоестественная кровь, кровь, приятная сатане, кровь, приятная Богу лишь потому, что ему приходится держать при себе сатану, чтобы проявлять свою доброту и давать человечеству выбор между добром и злом.

Я опять засмеялся, но постарался проявить побольше уважения.

– Вас так много, – сказал я, оглядываясь вокруг. Многочисленные свечи ослепили меня, но не доставили неприятных ощущений. Казалось, на фитилях танцует другое пламя – не то, что поглотило моих братьев.

– Они были твоими братьями, эти избалованные, изнеженные смертные? – спросил он. Его голос не дрогнул.

– А ты сам веришь в тот вздор, который мелешь? – спросил я, передразнивая его тон.

Он рассмеялся в ответ, тихо, как в церкви, как будто мы перешептывались друг с другом о нелепости проповеди. Но здесь не было Святого причастия, как в освященной церкви, – зачем же шептаться?

– Дорогой мой, – сказал он, – как просто было бы устроить тебе пытки, вывернуть наизнанку твои высокомерные мозги, превратить тебя в инструмент для хриплых криков. Как просто было бы замуровать тебя в стену, чтобы твои крики доносились не слишком шумно, а стали бы приятным аккомпанементом для наших ночных медитаций. Но я не питаю вкуса к подобным вещам. Вот почему я так хорошо служу дьяволу; я так и не полюбил зло и жестокость. Я их ненавижу, и, если бы мне было дозволено взглянуть на распятие, я смотрел бы на него со слезами, как смотрел смертным человеком.